моему другу деревяше
Как мине объясниться с тобой? — думалось ему, покуда думалось. — Ведь это не
блуд. Грубый разврат всеяден; тонкий предполагает пресыщение. Но если и было у
меня пять-шесть нормальных романов, что бледная случайность их по сравнению с
моим единственным пламенем? Так как же? Не математика же восточного сластолюбия:
нежность добычи обратно пропорциональна возрасту. О нет, это для меня не
степень общего, а нечто совершенно отдельное от общего; не более драгоценное,
а бесценное. Что же тогда? Болезнь, преступность? Но совместимы ли с ними
совесть и стыд, щепетильность и страх, власть над собой и чувствительность —
ибо и в мыслях допустить не могу, что причиню боль или вызову незабываемое
отвращение. Вздор; я не растлитель. В тех ограничениях, которые ставлю
мечтанию, в тех масках, которые придумываю ему, когда, в условиях
действительности, воображаю незаметнейший метод удовлетворения страсти, есть
спасительная софистика. Я карманный вор, а не взломщик. Хотя, может быть, на
круглом острове, с маленькой Пятницей (не просто безопасность, а права
одичания, или это — порочный круг с пальмой в центре?). Рассудком зная, что
эвфратский абрикос[1] вреден только в консервах; что грех неотторжим от
гражданского быта; что у всех гигиен есть свои гиены; зная, кроме того, что
этот самый рассудок не прочь опошлить то, что иначе ему не дается… Сбрасываю и
поднимаюсь выше. Что, если прекрасное именно-то и доступно сквозь тонкую
оболочку, то есть пока она ещё не затвердела, не заросла, не утратила аромата
и мерцания, через которые проникаешь к дрожащей звезде прекрасного? Ведь даже и
в этих пределах я изысканно разборчив: далеко не всякая школьница привлекает
меня, — сколько их на серой утренней улице, плотненьких, жиденьких, в бисере
прыщиков или в очках, — такие мне столь же интересны в рассуждении любовном,
как иному — сырая женщина-друг.
2016-12-19 в 22:02
просмотров 608